Содержимое
Александр Зиновьев писатель и художник. а ещё философ, формальный логик. у нас в МГУ в холле первого этажа весь зимний семестр стояла мемориальная выставка с распечатками дел против Зиновьева, его картинами, сборниками, рукописями, цитатами на баннерах. его представляли мучеником и пророком. как-то я переводила для подруги-художницы эссе Эпштейна про концептуализм и постмодернизм, «Зияющие высоты» Зиновьева (я почти уверена, что название было вдохновлено гегелевской «пустой глубиной», очень уж оно хорошо) были представлены как идеальный образчик, да и вообще вся едкая повесть Зиновьева, кичливая, насмешливая, артистическая, как и его карикатуры, делают его соц-артистом от универсума философского факультета МГУ. я проходила мимо мемориальной выставки Зиновьева с томиком Ильенкова в сумке, я тогда читала как раз «Космологию духа» и почему-то все работы Ильенкова, несмотря на их воодушевляющий тон, странно и ужасно верно ложились на хандру и ночную разговорную откровенность как-в-последний-раз. ранность Ильенкова резонировала со скалистостью Зиновьева. я впервые задумалась писать про МОСХ. мне вдруг противна стала вся постирония с ее непониманием выражения пустой глубины, с ее неумением вызвать у себя же галлюцинацию и не умением сломаться под ее тяжестью. под тяжестью легкой ноши невыразимого. (пост)ирония против той улыбки обреченного человека, обреченного на понимание того, что то, что должно случиться и лучиться своим бытием не сбылось. жизнеутверждающий пафос оказался именно там, где его не ждали, в усталости. когда устаёшь /плакать/смеяться/проклинать, начинаешь понимать. парадоксы раньше были будто бы острее и стерильнее, а теперь заржавели и чреваты заражением крови, поэтому к ним уже не тянет стольких, скольких раньше. я долго боялась подступиться, потому что происходила некая межсезоннная метаморфоза. я думала про семидесятников: «а их ведь всех эпоха погладила, только кого-то против шерсти». что-то сверкает на солнце, а что-то покоцанный травертин, меня возвращает ко второму и это о’кей.