Садржај поста
Смех здесь - это не издёвка. Критика здесь - это не попытка причинить боль, указав на слабость и унизив. Мы разоблачаем то, что любим, того, кого мы любим, для того, чтобы он или оно стало сильнее. Именно так - сильнее. Любя кого-то или что-то, мы любим его таким, как он или оно есть, в его реальном естестве, в его подлинной природе, а не в его внешних означающих: статусах, ролях, атрибутах власти и т.д. Любя кого-то или что-то, мы пытаемся перевести его из режима утешительного самообмана в режим подлинного существования, из Воображаемого в Реальное, из мелкого сущего - в полнокровное кипящее бытие. Корделия говорит правду Лиру, потому что любит его без короны. Патриот говорит правду Родине, потому что она - "уродина" и этим нравится. Художник любит традицию как часть своего сердца, а не как внешний закон. Субъект же любви, переживая глубочайший страх перед настоящим, предпочитает лесть царедворцев и коварство свиты, чтобы не опомниться, не оглянуться, не убояться своего убожества, не посмотреть в лицо бездне, смерти и слабости. Смех как жест разоблачения оголяет субъект любви до состояния невозможной щемящей слабости. Но, парадокс, именно в этой хрупкой и пронзительной уязвимости субъект нашей любви - по-настоящему силён. Страдающий, всеми покинутый Бог превращается не просто в Бога, которого хочется защищать, подсознательно желая, чтобы Он таким же слабым и оставался в целях потешить нашу жалкую альтруистическую мораль, как говорил Славой Жижек. Тот же Жижек сказал: слабый Бог - это Бог радикального предельного опыта храбрости, способности к тотальному самоуничтожению ради расчистки территории, Бог, ничего общего не имеющий с умильным конфетным, "женским", христианством. Если хотите, это - Бог-коммунист, в самом первобытном, утопическом значении слова "коммунизм" как символа универсального братства страдания и счастья (Куросава оставался таким коммунистом до конца жизни, как Паоло Пзолини и Ален Бадью). Страдающий Бог, правитель, слабая Родина или болеющий близкий в момент слабости - по-настоящему сильны своей совестью, своей оголенной волей к поступку, своим беспредельным мужеством перед лицом лжи и боли. Именно абсурд даёт ощущение гениальной красоты происходящего, выводя нас за пределы мещанского здравого смысла, ложного благополучия, льстивой предательской имитации любви к ближнему, чинопоклонения, иллюзий преданности, заставляющих передаваемого фантазировать относительно своего мнимого могущества, ведущих к гибели всего живого. Мне очень близок тип Корделии, когда надо говорить с любимым серьезно, и тип Шута, когда всё уже бесполезно. Как раз после просмотра фильма у меня зашёл с коллегой спор, вынудивший меня отложить в сторону крупный научный проект. Речь зашла о критике Достоевского Фрейдом. Якобы Достоевский - велик и непогрешим в своей православной мощи, а Фрейд - жалкое материалистическое чудовище. Считать Достоевского непогрешимым - это унижать Достоевского, превращая уязвимое больное существо гения в церковное клише. Считать Фрейда чудовищем бихевиоризма - это не понимать роль психоанализа, который всегда выполняет функцию шута при всех видах насилия. Если при помощи Фрейда можно разоблачить полностью нацизм и либерал-демократию, держа в руках орудие психоанализа для защиты русского, например, традиционализма, в какой-то момент сила орудия заставить тебя критиковать и своих, потому что шуты - безжалостны к любой форме лжи, насилия и заблуждения, не важно, своя она или чужая. Потому что именно критика рождает подлинно величественного субъекта, а не славословие. Бог рождается в момент распятия, человек, которого мы любим, рождается для нас в момент травмы. Когда "женщина жалеет", - это и есть обратная пошловатая бытовая сторона той священной освободительной силы смеха и той грандиозной метафизики обнажения истины, которая величественна только, когда распята, когда святость обретается через падшесть или сосуществует с ней в странном симбиозе. Куросава, автор лучшей постановки "Идиота", разбирался в Достоевском значительно глубже иных догматиков.