Хабардың мазмұны
«Франкенштейн» дель Торо, по-моему, немножко автокомментарий на тему того, как творение подъедает своего творца. После всех экранизаций к тексту Шелли, казалось бы, уже и нечего добавить, но к нему присовокупляют всё новые интерпретации – ведь это ещё и универсальный лакмус, метко (в совокупности с постановочным чутьём) вскрывающий все патологии и синдромы исследуемой эпохи. В этом смысле мы, если задуматься, живём в очень франкенштейновское время, период амбициозных технологических гениев по типу Альтмана и Маска, вместо усовершенствования плоти продвигающих в первую очередь машинный, искусственный интеллект. Однако дель Торо не углубляется в критику сегодняшнего дня и развивает барочную эстетику своих голливудских картин, венчая модернистскую готическую сказку с психоаналитическими мотивами из классического хоррора; тут и про круговорот насилия (см. линию с всерьёз повлиявшим на Виктора отцом), и про комплекс недолюбленного одиночки (Чудовище, символически рождающееся в Викторе после смерти матери), и про вечный страх художника перед угнетающим его волю произведением. Проблема в том, что Гильермо поступательно разводит кинематографический изыск в незатейливом, словно рассчитанном на ещё не освоивших алфавит двухметровых големов, буквализме. На каждый пассаж из Мильтона у него припасено меткое наблюдение про волков и овец, на каждый мазок к портрету предстоящего нравственного разложения – притча, вы не поверите, о Прометее, на каждое сомнительное с этической точки зрения решение викторианского (!) учёного – отзеркаливающее его видение с тёмным ангелом. «Ты и есть чудовище» прошепчет Виктору брат ровно в тот момент, когда даже Оскар Айзек переходит от пылкой вовлеченности к меланхоличной отстранённости от материала. Понятно, что дель Торо здесь, как и в недавнем «Пиноккио», включает в языческий миф католические мотивы. Ведь Виктор, бросая вызов деспотичному папаше, очень быстро переключается на разборки с протоотцовской фигурой, т. е. самим богом – и в финале на пару с не менее амбициозным капитаном корабля (ну, чтобы все точно поняли!) приходит к чисто христианской идее прощения и смирения перед всесильным господом. А где вскрывается перегруженность образного языка, там всплывают и досадные просчёты стиля. Те же убежавшие из дремучего стримингового леса компьютерные волки, или тот факт, что ни один из характеров не наполнен хотя бы мало-мальски внутренним содержанием (сколько колебалась Мия Гот, чтобы влюбиться в противоестественного вида юношу?), или что глава от лица Чудовища сводит его экзистенциальные терзания к ещё одному нравоучению о том, как важно видеть в ближнем не внешнюю, а внутреннюю красоту. С последним пунктом в отношении напомаженного дель торовского монстра, признаться, едва ли не впервые возникли некоторые затруднения.