Contentum
Классик заболел Продолжая день Солженицына, Егор Сенников отвечает Сергею Простакову на его мнение о писателе и предлагает задуматься о той его стороне, которую можно было бы назвать мрачной, даже темной. Да только называть, кажется, уже некому. — Слушай, Солженицын — это очень просто! Я прислушался. Лучезарный юноша, ехавший рядом со мной в трамвае, вел беседу со своим попутчиком, несколько полноватым молодым человеком. — Это, в общем-то, антисоветское манихейство, чисто такая диссидентская вещь. Говорить не о чем, — подытожил юноша. Я перестал слушать: с таким мнением я был уже знаком, но оно мне не казалось достаточным. Нет, с Солженицыным не все просто. Само упоминание его имени в моем детстве производило странный эффект. Люди спорили о нем в газетах и на радио, обсуждали его ложь и правду, коверкали фамилию и высмеивали манеру одеваться. Но самым странным в этом всем было то, что говорили о нём все равно как о такой глыбе, которую с дороги не сдвинуть, не обойти её никак — она лежит, открытая небу и солнцу, порастает мхом, но исчезать никуда не собирается. И, что совсем уж удивительно, речь-то шла о всё ещё живом человеке, который давал интервью, появлялся на телевидении, к нему домой приходил Путин и бесконечные телевизионщики. И читая Солженицына, ты идешь и взрослеешь в своих взглядах вместе с ним. От, как позднее стало понятно, робкого, подцензурного «Ивана Денисовича» движешься к «В круге первом». Тот ошарашивает тебя масштабом, идеей, точностью выделки и мощностью высказывания. Ты сам будто бы проваливаешься в сталинскую шарашку, страдаешь в кабинете у Абакумова и потеешь в приемной у Сталина — а затем несешься по адской лестнице вниз. Ты потрясен, ты раздавлен, ты ошарашен, тебе нечего возразить — ты готов слушать, что же будет дальше. Но вот чем дальше ты движешься по реке мыслей Александра Исаевича, тем больше появляется вопросов без ответов. И это сбивает с толку. Манера его изложения мыслей в чем-то похожа на ленинскую: тезис, антитезис, синтез; тезис, антитезис, синтез… Свои мысли нужно подвергать сомнению, критиковать — лишь так они очищаются и становятся полновесными и живыми. Но вдруг в этой машине что-то начало коротить. Так бывает почти со всеми. Особенно это хорошо заметно обычно у режиссеров: в какой-то момент миры, создававшиеся мощным умом и фантазией, начинают в новых картинах меркнуть, тускнеть, уменьшаться. Шестеренки не крутятся и лишь иногда в том, что ты видишь, встречаются отблески прошлых достижений. Нечто подобное случилось и с Солженицыным. Осмысляя российский XX век, он унёс себя в некий странный параллельный мир и стал слать нам из него сигналы. И расшифровывая их, мы видели всё более странные картины. Темы, которые когда-то были фоном, выходили на первый план. Нелюбовь к сталинской руке начала чрезмерно уравновешиваться обожанием руки столыпинской, да и государевой в принципе. Антисемитизм выходил из тени на авансцену. Самокритика исчезала как жанр, а ощущение бесконечной правоты затопляло всё. И вот на это смотреть уже было совсем не так интересно — но это ладно. Чувствовалось, что все эти идеи о правильной крепкой руке — суть опасные химеры, которые разойдутся, переварятся в некоторых головах и начнут воспроизводиться во все новых и новых формах. И за «Как обустроить Россию» вырастет целый лес брошюр и статей — поменьше, попроще, но гораздо прямолинейней. Идеи вообще вещи крайне живучие и летучие, как споры гриппа, они не разбирают где поселиться. А вот в отличие от эпидемии, тот кто их выпускает в мир, должен иногда чувствовать, что совершает что-то не то. Что-то опасное. Что-то совершенно нежеланное. Конечно, вирус Солженицын в острой форме подхватил во время работы над «Красном колесе». С пыльных страниц старых газет вдохнул в себя мыслей опасных, тревожных. И не нашёл лекарства. Или и искать его даже не стал. А чихнул на лист — и все эти идеи пошли гулять по другим головам. И в жизни нашей стало всё очень непросто. #день_Солженицына#цитаты_на_кенотафе