Содержимое
Когда одолевает зависть ко всем, кто пишет, у кого получается, кто выпускает новые книги, я иду и пишу так, как умею, одним глотком, рывком, порывом, насколько хватает дыхания: Агнешка мыла рот с мылом Агнешка мыла рот с мылом. Начинать нужно было с самого важного, но Агнешка слушалась только сердце и старика Якова. Сердце ее прошлой зимой промерзло до дна, а старик Яков пошел за край моря с Черной женщиной да там и сгинул. Сперва Агнешка достала дегтярное мыло, которое пользовали для ран да обморожений, мыло темное, мыло терпкое, только с таким и подбираться к проклятиям. «Мать твоя сдохнет под декабрь, придет седая волна и принесет ее зеленые кости», — крепко орудовала бруском Агнешка, не забывала ни про язык, ни про десны. Наконец, сдались черные слова, жжеными спичками, пуговицами и рыболовными крючками посыпались изо рта, истерся кирпич дегтярного мыла в кривой обмылок, вырвала Агнешка волос и трижды перепоясала им обмылок и положила в щель под самый потолок. Там обратилось мыло, а во что, пока не скажем. Что же делать со всем прочим, Агнешка не знала, потому собрала в шерстяной носок и у порога оставила. Теперь Яков. «Жалко старика. Хороший был да дурак. Ничего-то он и не знал. За юбкой за край моря поперся. И не рыбак, и не мужик. Ни памяти дуралею, ни могилы», — сыпались изо рта Агнешки чужие слова, острые раковины с обломанным краем, долго о Якове судачили, крепко хвост ему мыли, ну да ничего, мыло для Якова Агнешка выбрала светлое, травяное, нездешнее, сил в нем тлело едва, но старания в Агнешке было за троих, а цвет мыла блеклый, вкус его слабый да удивительное равнодушие ко всему местному делали свое дело походя, как бы невзначай. Обмякли и растеклись в кашицу три крепких Агнешкиных зуба, сурова расплата за чужие слова, ну да готова была Агнешка в постромок встать и лодку к берегу тащить. Последним же подступилась Агнешка к мылу запретному, мать его в подвале держала в сундуке, трижды по три раза цепью перепоясанным, за свинцовыми внешними стенками лежало мыло в оловянном сундучке, и руны по олову гласили ясно: «Не трожь». «Так все и будет, — сказала Агнешка и ощутила, как ветер врывается в рот сквозь дыры от истаявших зубов и хозяйничает там, как солдат вражеского войска, — так и будешь не жить, а у Судьбы попрошайничать, никогда не увидишь мира за краем моря, никогда не узнаешь ласки человека другого, нездешнего, может дурного, а может чудесного, но иного, непонятого, непонятного, никогда не испечешь пирога из чуда, никогда не исцелишь рану до дна души, никогда не остановишь армии, никогда не перевернешь страницу в книге большой науки, будешь милой, смешливой, дородной, станешь ульем для десятка детишек, вырастишь дуб, споешь песню закатному морю, но не твоя то будет жизнь, а твоей матери, и еще трех сотен ее колен, облизанных морем». Стукнуло в сундучке, отзываясь, заерзало ведьмино мыло, сваренное поперек всей науки: эфирное масло снеслось в нем с отдушкой, зеленкой мыло то было крашено, форму для мыла крыли маслом, а допрежь посуду ту использовали для другого мыла — кулинарного. Теплыми пальцами согрела Агнешка цепи, и стаяли они жидким воском, позвала Агнешка снегиря и соловушку, будто ожидали они, влетели в дом, снегирь на стол сел, осветил цветом своим комнату, а соловушка свинцу петь стала, встал свинец дыбом, вырос короной и из шкатулки прочь сбег. «Теперь с тобою», — промолчала Агнешка оловянному заклятью. И расползлись руны, а после снова сбежались строго: «Властвуй». «Уверена?» — от порога спросила мать, в дом не заглядывая, в приоткрытую дверь слово единственное сцедила. И пробежали по коже Агнешкиной стада сомнений: о войне есть слова, о море, о мертвых, о живых, о проклятых, неужто, тварь неблагодарная, ведьмино мыло на себя стратишь? А мир? Богоспасение? Судьбы всего сущего?